Ранние рассказы [1940-1948] - Джером Дэвид Сэлинджер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты становишься в точности похож на свою мать, когда делаешь вот так лоб. Да. Совершенно как она. Ты ее хоть немного помнишь, Ричард?
— Да. — Он задумался. — Она никогда не ходила просто. Всегда бегом, и вдруг, с разбега, в какой-нибудь комнате остановится. И еще она насвистывала сквозь зубы, когда задергивала занавески у меня в комнате. Почта всегда один и тот же мотав. Я его помнил, пока был маленький, а вырос и забыл. Потом уже, в колледже, у меня был сосед по комнате из Мемфиса, он однажды заводил старые пластинки — Бесси Смит[17], Тигардена, — и там одна песня чуть меня не убила: та самая, что любила насвистывать мама. Я сразу узнал. Называется, оказалось: «Не могу быть паинькой в воскресенье, раз я всю неделю сорви-голова». Но под конец семестра один тип, Альтриеви была его фамилия, наступил на нее пьяный, я с тех пор так ее больше и не слышал. — Он примолк. — А другого я ничего не помню. Одна только чушь какая-то.
— А как она выглядела, помнишь?
— Нет.
— О, она была чудо как хороша, — тетя подперла подбородок худой изящной рукой. — Твой отец на месте усидеть не мог, когда мама выходила из комнаты. Кивал, как дурачок, если к нему обращались, а сам не сводил своих маленьких глазок с двери, за которой она скрылась. Странный он был человек и довольно-таки нелюбезный. Ничем не интересовался, только бы ему делать деньги да смотреть на твою мать. Да еще катать ее на этой своей жуткой яхте, которую он вздумал купить. У него была такая смешная английская матросская шапочка, от отца, он говорил, ему досталась. Мама всегда старалась ее спрятать, когда они собирались кататься.
— И это было все, что тогда нашли, да? — сказал молодой человек. — Эту шапочку.
Но глаза тетки уже упали на раскрытый альбом.
— Нет, ты только посмотри, что за прелесть! — воскликнула она, поднимая к свету одну из своих марок. — У него такое волевое лицо с перебитой переносицей, у Вашингтона.
Молодой человек встал и отвернулся от окна.
— Вирджиния сказала на кухне, чтобы подавали завтрак. Мне пора идти вниз, — проговорил он, но вместо того чтобы уходить, подсел к ломберному столику рядом с ней. — Тетя Рена, — сказал он, — послушай меня минутку.
Она подняла к нему умное, внимательное лицо.
— Тетя… э-э-э… понимаешь, сейчас война. Я… ты ведь видела киножурналы, верно? Ну, и там, по радио слышала…
— Разумеется.
— Ну и вот, я иду на войну. Я должен. Уезжаю сегодня, сейчас.
— Я так и знала, что ты должен будешь ехать, — сказала тетя, просто, без паники, без горестных восклицаний: «Последний!» Замечательная женщина, подумал он. Самая умная, нормальная женщина на свете.
Молодой человек встал, оставляя перед нею свои песочные часы словно бы невзначай — единственный верный путь.
— Вирджиния будет часто навещать тебя, детка, — сказал он ей. — И водить тебя в кино. В «Саттоне» на той неделе пойдет старая картина Филдса[18]. Ты ведь любишь его фильмы.
Тетка тоже поднялась, но пошла не к нему, а мимо.
— У меня есть для тебя рекомендательное письмо, — деловито сказала она на ходу. — К одному моему близкому другу.
Она подошла к письменному столу, не раздумывая, выдвинула левый верхний ящик и вынула белый конверт. Потом вернулась к столику, где лежал ее альбом с марками, а конверт сунула в руку племяннику.
— Оно не запечатано, — сказала она. — Можешь прочесть, если захочешь.
Молодой человек рассмотрел белый конверт. Он был адресован некоему лейтенанту Томасу Э. Кливу-младшему. Почерк — тетин, волевой и четкий.
— Том — замечательный юноша, — сказала она. — Служит в Шестьдесят девятой дивизии. Он за тобой присмотрит, я совершенно спокойна. — И добавила многозначительно: — Я еще два года назад знала, что так, будет, и сразу же подумала про Томми. Он отнесется к тебе исключительно участливо. — Она снова обернулась, на этот раз немного растерянно, и уже не такой решительной походкой возвратилась к письменному столу. Выдвинула еще какой-то ящик, вынула большую застекленную фотографию молодого человека в лейтенантской форме образца 1917 года, с высоким стоячим воротником.
Неверными шагами подошла к племяннику и протянула ему фотографию.
— Вот его портрет, — пояснила она. — Вот портрет Тома Клива.
— Мне уже пора, тетя, — сказал молодой человек. — До свидания. У тебя ни в чем не будет нужды. Ни в чем, увидишь. Я напишу тебе.
— До свидания, мой милый, милый мальчик, — сказала тетка и поцеловала его. — Смотри, непременно разыщи Тома Клива. Он за тобой присмотрит, пока ты устроишься и все такое.
— Да, да. До свидания.
— До свидания, дитя мое, — рассеянно повторила его тетка.
— До свидания.
Он вышел за дверь и, едва держась на ногах, спустился по лестнице. На нижней площадке он вынул из кармана конверт и разорвал его пополам, потом еще пополам, и еще пополам. И не зная, что делать с комком бумажек, сунул в карман брюк.
— Миленький. Завтрак совершенно остыл! Яичница твоя, и вообще все.
— Ты вполне можешь водить ее раз в неделю в кино, — сказал он. — Тебя не убудет.
— А я разве что говорю? Разве я отказываюсь?
— Нет.
И он прошел к столу.
(перевод И. Бернштейн)
ЭЛЕЙН
Была великолепная июньская суббота, когда помощник часовщика Деннис Куни отвлек внимание толпы от блошиного цирка, упав замертво недалеко от Сорок третьей улицы и Бродвея. У него остались жена, Эвелин Куни, и дочь, Элейн, шести лет, которая выиграла уже два детских конкурса красоты, один — в три года и второй в пять лет, уступив лишь мисс Зельде «Зайке» Кракауэр со Стейтен-Айленда, когда ей было четыре года. Куни оставил жене немного денег, впрочем, вполне достаточно, чтобы она забрала свою мать, вдовую миссис Гувер, из Гранд Рэпидс, штат Мичиган, где та подрабатывала кассиршей в кафетерии, и они втроем удобно устроились в Бронксе. Управляющего домом, в который переехала миссис Куни с матерью и дочерью, звали мистер Фридлендер. За несколько лет до этого мистер Фридлендер служил управляющим в доме, где «взяли» Блуми Блумберга. Фридлендер информировал миссис Куни, что по виду Блуми был не страшнее миссис Куни или кого-нибудь еще. Кроме того, он сказал, что Блуми звал его не иначе, как Морг, а он Блуми — Блуми.
— Я, помню, много читала об этом, — восторженно поддержала разговор миссис Куни. — Я хочу сказать, я помню, что много читала об этом.
Фридлендер одобрительно кивнул.
— Да, это было известное дело. — Он обвел взглядом гостиную миссис Куни. — А где миссис Бойл? — спросил он. — Что-то я не вижу ее в последнее время.
— Кого?
— Миссис… Вашу матушку.
— А, миссис Гувер. Моя мама — миссис Гувер. Уж я-то знаю. Когда-то это была и моя фамилия.
И миссис Куни от души расхохоталась.
Фридлендер тоже посмеялся с ней вместе.
— А я как ее назвал? — спросил он. — Бойл, да? Здесь раньше жила миссис Бойл. Вот почему. Гувер. Значит, она Гувер, да? Я запомню.
— Ее нет, — сказала миссис Куни.
— Вот как.
— Правда, ужасно? Она часами не бывает дома, и мне все время кажется, что ее переехал грузовик или мало ли что бывает в ее возрасте.
— Увы, — сочувственно произнес Фридлендер. — не хотите сигарету?
В возрасте семи лет маленькую Элейн отправили в школу № 332 в Бронксе, где она прошла новейшее и научнейшее тестирование и была записана в класс 1-А-4, в котором оказалось сорок четыре ученика «с замедленным развитием». Каждый день миссис Куни или ее мать, миссис Гувер, отводили девочку в школу и забирали обратно. Обычно отводила ее миссис Гувер и забирала днем миссис Куни. По крайней мере, четыре раза в неделю миссис Куни ходила в кино, обыкновенно на вечерний сеанс, поэтому на другой день она вставала поздно. Иногда из-за непредвиденных обстоятельств миссис Куни не успевала за дочерью, и девочка привычно ждала не меньше часа у второго выхода, пока за ней не приходила, тяжело передвигая ноги, рассерженная бабушка. Будь то по дороге в школу или из школы, беседы Элейн и ее бабушки никогда не поднимались до того высочайшего уровня взаимоотношений, который называется дружбой между поколениями.
— Не потеряй опять завтрак.
— Что, бабушка?
— Не потеряй завтрак.
— Опять арахисовое масло?
— Что опять?
— Арахисовое масло.
— Не знаю. Мама готовила завтрак. Подтяни трусики.
Их разговор всегда был таким же варикозным и малоприятным, как нос миссис Гувер. А девочка как будто ничего не замечала. У нее был вид счастливого ребенка. И она все время улыбалась. И смеялась над тем, что вовсе не было смешно. Казалось, ей безразлично, что мать одевает ее в отвратительно тусклые и дешевые платья. Казалось, она вовсе не была несчастливой. Но когда она училась уже в четвертом классе, ее учительница, высокая и изящная, но с некрасивыми ногами, мисс Элмендорф, посчитала необходимым поговорить о ней с начальницей.